Медведникова, О. На мостовых разлуки
/ О. Медведникова. – Текст : непосредственный.
// Путь Октября. – 1992. – 31 октября. – С. 2.
Помилуй, Боже стариков.
Их головы и руки.
Мае слышен стук их башмаков
На мостовых разлуки…
В. Долина.
Чужие письма читать не принято. Но по отношению к этому письму из правила можно сделать исключение. Оно адресована Константину Терентьевичу Писяеву, но, скорее, это письмо не ему, а — о нем. Об удивительном человеке, бессребренике, посвятившем пол-жизни Мелеузовскому краеведческому музею, изучению истории города и района, мне давно хочется рассказать о нем людям и в то же время поделиться своими мыслями с ним. Поэтому я и пишу это письмо — для одного и для всех.
Дорогой Константин Терентьевич!
Увидев Вашу фамилию в газете — Писяев, — кто-то может быть, скажет: «О, сколько о нем писали!». А ведь мы не писали о Вас ни разу. Вы сами за свою жизнь принесли столько материалов в газету — об истории Мелеуза и близлежащих деревень, о людях, о старых домах, о музее, что, сложив их, мы получили бы превысокую гору. И лишь изредка в чужих материалах мелькало одно-два слова о Вас. Это незаслуженно скупо. Необъяснимо мало. Потому что я не встречала в городе человека, который сказал бы дурное о Вас, только добром вспоминают.
Мы познакомились восемь лет назад. Вы помните? Стояла такая же поздняя осень, как сейчас. Грязная с дождем и снегом, слякотью, холодами. Мы встретились в музее — постоянном месте Вашего пребываний. В залах был холод — лютый. Не то совсем не топили, не то что-то там, как всегда, сломалось. Вы были в длинном черном пальто, в (котором после я постоянно видела Вас в холодное время года, а летом его заменял черный пиджак. В теплом шарфе. Но без шапки — как положено в доме. Руки у Вас, наверное, очень замерзли, потому что иногда Вы ни могли сразу перевернуть страницу, и мне предварительно сказали: «Не снимайте перчаток».
Тогда Вы передали мне материал для газеты. Воспоминания Николая Николаевича Гаврилова, мелеузовского старожила, Он был полуграмотным. Тетрадь его была исписана так, что трудно понять, где кончается одно предложение и начинается другое, но за его косыми строками Вы скорее угадали, чем увидели, удивительную поэзию, чистоту восприятий мира, любовь к родине. Вы переписали его воспоминания от первого до последнего листа — набело. И как «Истории из старой тетради» они вышли в газете. Ими зачитывались. Их простота и душевность тронули многих. А Вы беспокоились, помните, вдруг не напечатают.
Тогда было смутное время – уже не застой, но еще не перестройка. Молчать — не хотелось, но и говорить правду (даже о том голоде, что был больше шестидесяти лет назад) было еще страшновато. Хотя, если рассудить, то какое время у нас не смутное?
На Западе, после первой мировой войны создали целое течение в литературе. Огромный пласт — литература «потерянного поколения». А у нас что ни поколение, то потерянное. Одних смела революция. Других — коллективизация. Третьи — репрессии, Четвертых — война. Пятых обманул Хрущев. Шестых споил и растолкал по «психушкам» Брежнев. Седьмые легли в Афгане. А сейчас по всем прямым прицелом: гражданская война, инфляция, крушение всего…
Константин Терентьевич, между нами — почти 50 лет разницы в возрасте, я не застала лучшие Ваши годы. Только по фотографии в музее знаю одного- из первых комсомольцев Костю Писяева. Только по воспоминаниям — Вашу- работу в Зирганской МТС. Но я очень часто вижу наш краеведческий музей. Ваше детище, которому Вы отдали столько сил, столько лет. И этого достаточно, чтобы понять, какой Вы человек, какая у вас душа.
Вы ведь не увлекались этим музеем всю жизнь. Это Духанин Вас заразил. Отставной военный. Энергичный. Предки — революционеры. Чтобы увековечить память о них, он и занялся созданием не то что бы музея, а комнаты Славы или памяти — так тогда говорили. В 1967 году в районном Доме культуры дали ему помещение. Там он свои экспонаты расположил. В основном, гильзы да осколки, да фотографии. А Вы дружили с Духаниным, слово — за словом, затянуло Вас. К тому же, как это Вы говорите:
— Я же — коренной мелеузовец. Не мог пройти мимо.
Сотни прошли. Тысячи, А Вы не могли. К тому же были агроном, район хорошо знали. И хотелось. Вам его показать: землю, историю, людей.
Но в один прекрасный день принял прежний райком партии решение: в два часа освободись комнаты в РДК. Пригнали Грузовик. Все побросали в кузов, как придется. Привезли на это место, где сейчас музей, а был там старый Дом пионеров. И свалили.
Помещение было неотремонтированное. Старое. Охраны экспонатов не было.
— Стали растаскивать народное достояние, — это Вы так про экспонаты сказали. — Много утратили. И вот тогда я подключился к этому долу со всей силой.
Полтора года музей на работал. Шел ремонт, А Вы тем временем читали все о музеях — задумали сделать не просто набор экспонатов, а экспозицию, и с тех пор посвятили музею всю свою жизнь.
Я не знаю. Константин Терентьевич, понимали Вы или нет, но те годы — семидесятые — были годами повального воровства. Именно тогда появилось это позорно-презрительное слово «несуны». Расцвело взяточничество. Брали, где могли и что могли. А Вы дрожали над каждой полуистлевшей бумажкой, над пожелтевшими снимками. Гордились первым номером «Правды», попавшим в музей случайно, подобранным на свалке. И то, что лежит сейчас в витринах музея — это и есть, как я понимаю, Ваше единственное достояние. Ваше наследство.
Конечно, Вы были не один. О тех, кто вместе с Вами занимался историей Мелеуза, музеем Вы всегда и говорите в первую очередь. О Шангарее Салеевиче Баязитове:
— Незаметно, без шума, без гама, принесет то одно, то другое…
«Без шума, без гама» — это для Вас как похвала.
О Петре Емельяновиче Устинове:
— Я напал ид него. Мы
— Я напал на него. Мы сошлись, стали друзьями. Скажу ему бывало: «Петр Емельянович, заводи машину, поедем». И мы — аллё — по району. За фотографиями. Чудесный был человек. Увлеченный музеем. А если бы попался угрюмый, самолюбивый, корыстный?
Вот это: «угрюмый, самолюбивый, корыстный» — для Вас как ругательство.
Или про учителя Николая Васильевича Ярыгина:
— Он сделал альбом о Мелеузе. А кто ого знает? Никто. -Забыли. И это возмутительно.
Как любимое дитя. Вы нянчили свой музей; лелеяли, берегли. Это — почти единственное, что Вам удалось уберечь от безликих номенклатурных временщиков.
Вы помните, Константин Терентьевич, сколько Вы ходили с письмами в защиту бывшего клуба Крупской? Собирали подписи. Писали в газету. Общественность поднимали. Уже старый, слабый. седой все в том же черном пальто Вы ходили из кабинета а кабинет. Все пытались; что-то доказать этим людям в костюмах и при галстуках. Говорили: история. И здание еще крепкое. Можно сохранить.
Снесли клуб Крупской. Потом снесли бывшее здание ДОСААФ, тоже старое, где был раньше пересыльный пункт. Потом нацелились на художественную школу. А ведь в этом деревянном доме была самая первая в Мелеузе школа.
— Ольга, спрашивается: церковь восстанавливают? Восстанавливают! — Вы загибаете палец. — Мечеть восстанавливают? Да — еще един палец. — А почему бы школу не восстановить? Разве она не занималась нравственным воспитанием? Она знаменита чем? Первая школа. Причем учились в ней люди разных национальностей: и татары, и чуваши, и русские. Вот что характерно. Она записана в истории города, — указательный палец поднимается вверх. — Кроме того, красивый, крепкий памятник зодчества. Сейчас ни один плотник такого не сделает. Вы стройте, стройте там этот свой Дом культуры. Но пусть на фоне его сохранится этот красивый, старый дом. Вы видели какие в нем окна?..
Вы все еще верите, что Вам удастся эту школу отстоять. Вы уже не выходите из дому. С трудом, передвигаетесь из спальни в кухню. Вы похудели почти до прозрачности и на ногах у Вас даже в тепле валенки, потому что плохо греет кровь. А Вы каждый день садитесь к столу и пишете письмо к Потру Николаевичу Литюшкнну с просьбой сохранить школу, одно, из последних старый зданий.
— Я так надеюсь на него, — говорите. — Он поймет. Ведь это же нужно для города!
Вас беспокоит судьба музея в Воскресенском:
— В этом селе исключительно необходим музей — восклицаете Вы.
Вы никогда ничего не просили для себя — все только для города. То о музее. То о клубе Крупской. То о школе. О городском гербе сколько хлопотали. Про то, что на Ваших рассказах, об истории города половина мелеузовцев выросла, я уж и но говорю.
Вы знаете, Константин Терентьевич, мне страшно иногда представить, о чем Вы думаете в Вашем вынужденном сейчас из-за болезни одиночестве. Вы сказали в последнюю нашу встречу:
— Я лежу и думаю, у меня есть сейчас время лежать. О колоколах мелеузовских церквей в газете была заметка. Один колокол — 120 пудов. Вряд ли такой мог быть. Как его отливали? Уж очень огромен.
Это очень хорошо, что Ваши мысли колоколами заняты. Или людьми, которых Вы вспоминаете, работая над новой статьей к 25- летию музея. Вы только о том, что происходит, не думайте. Мыслями тут не поможешь. Но могу высказать, как больно писать о том, что Ваши Идеалы, мечты, надежды, всю Вашу жизнь (и тысяч таких, как Вы) перечеркнули одним взмахом. И велели переписать историю набело. В некоторых учебниках, Вы слышали, нет истории Советского Союза. Нет Октябрьской революции. Нет всех вас.
Вы помните, Константин Терентьевич, как мы, молодые, несколько лет назад ругали вас, стариков, обвиняя в том, что вы всегда обманывали нас, что все было не так. Теперь мы молчим. По разным, конечно, причинам. Но, н основном, потому что видим: наши переживания по поводу открытия глаз на подлинную историю страны — это шутка по сравнению с тем, что делают сейчас с вами.
Вы простите нас. Вы ведь не только порядочный, честный, бескорыстный человек, но еще и понимающий. Вы помните, как Вы ссорились с нынешней заведующей музеем Фаягуль Азнаевой? Называли ее контрреволюционеркой за преобразования в музее. А сейчас говорите:
— Какое удачное приобретение сделал музей в ее лице. Исключительно грамотный человек. Я абсолютно все ей доверяю.
И она, раньше обижавшаяся, теперь души в Вас не чает. Потому что вы равно преданные своему делу люди.
А меня, Константин Терентьевич, Вы простите отдельно. За то, что нарушила Ваш запрет: не писать о Вас. Я знаю, что Вы скажете: многие больше заслуживают внимания. Сколько еще страниц истории не раскрыто! Да, это все несомненно. Но Вы помните наш последний разговор, о статье к 25-летнему юбилею музея? Вы считали, за сколько дней ее закончите. Я сказала: «Не торопитесь». А Вы ответили: «Я хочу успеть… Сделать это сам».
Так вот, я тоже тороплюсь. Об этом страшно говорить, но ведь Вы знаете, что людям приходится расставаться не только на время. Одним еще предстоит земной путь, а другим…. Как эго писала Анна Ахматова: «Дорога не скажу куда». Я хочу, чтобы Вас запомнили живым. Вашу высокую, худую фигуру. Этот венчик серебряных волос над высоким лбом. Эту тонкую, почти бестелесную руку у бледного виска. Эти морщины. И глаза, Ваши глаза, иногда такие отчаянно молодые.
Вы не прошли по этой земле бесследно. Наследство, которое Вы оставили, не сравнить ни с каким денежным богатством. Денег всегда хватает так ненадолго. А после Вас останется история края, которую Вы собирали по крупицам. Останется музей — еще не одно поколение будет знакомиться в его залах со своей родословной. И когда пройдут эти бездарные нынешние времена, а они пройдут, когда люди устанут от дрожи в коленях при виде денег, от жадного сопения над картинками западной жизни, от вражды и зависти, — они вспомнят не тех, кто разрушал церкви, и не тех, кто строил на их месте панельные коробки девятиэтажек, и тем более не тех, кто поднявшись с мутной пеной начала рынка создал из воздуха состояние. Они вспомнят о Вас. Обязательно вспомнят. Я хочу, чтобы Вы в это верили.
С глубоким уважением к Вам Ольга Медведникова.
